Оттавио Де Бертолис SJ

Законодательство демонстрирует мудрость и разумность народа и придает им конкретную форму. Так, после тоталитарных трагедий были разработаны конституции, нормы превыше прочих, способные задавать цели ординарному законодательству. Эта задумка, уже наличествовавшая в середине XIX века у Розмини и разработанная Гансом Кельзеном в XX веке, достигает итоговой формы в итальянской и немецкой конституциях. Человек — предпосылка правопорядка, его права не дарованы государством, но разумеются сами собой. Поэтому изумляет решение ввести в конституцию право на аборт, принятое недавно во Франции: ведь оно отрицает личность — во-первых, младенца, во-вторых, отца как такового. Автор — капеллан в Римском университете Сапиенца.

***

Есть в Писании текст, содержащий интересные начальные ноты для дальнейшего размышления о смысле законодательства, о его значении для благосостояния общества, о роли права в обществе. Это фрагмент из Второзакония, где сказано о законах Израиля: «Итак храните и исполняйте их, ибо в этом мудрость ваша и разум ваш пред глазами народов, которые, услышав о всех сих постановлениях, скажут: только этот великий народ есть народ мудрый и разумный» (Втор 4, 6). Итак, законодательство — это мудрость и разум народа, в двойном смысле: законодательство их демонстрирует и придает им конкретную форму.

Разумеется, этот текст следует понимать в том контексте, где гражданский и религиозный законы совпадают, как совпадают гражданское общество и община верных — это так называемый «юридический монизм». Кстати, точно в такой же ситуации находился Иисус в современном Ему обществе. Он сам, заявляя: «Итак отдавайте кесарево кесарю, а Божие Богу» (Мф 22, 21), разделяет две сферы и тем самым закладывает основания для светского правопорядка. У Грациана, а затем к концу Средневековья, нормы божественного права окончательно отделяются от норм человеческого права, или церковного, как тогда говорили: с наступлением второго тысячелетия правопорядок разводит источники, прежде смешанные, и тем самым задает основы светскому характеру нынешних юридических систем[1]; кстати, таким же образом повествование о творении в первой главе книги Бытия лишило природу священного статуса и, по сути, удалило Бога с мировой сцены, разделив две сферы: естественную и сверхъестественную.

По сей день, например, в семействе исламских юридических систем Коран — текст и гражданский, и религиозный, а его толкователи, как и толкователи Торы (книжники и фарисеи), исполняют и гражданскую функцию тоже. Уместно напомнить, что юридический монизм присущ нехристианским обществам: если Бог дает законы, разве они не справедливы? Какой смысл отделять их от гражданских, как у нас сегодня? Еще в римском мире чиновник, чтобы стать консулом, должен был прежде быть верховным понтификом: ведь разработка права осуществлялась на основе обычая (mos), уходящего корнями в коллегию понтификов[2]. Толкователи права, нормативные тексты и община, юридически организованная, не отделены от религиозной сферы, от ее текстов, священников и верных.

Ничего этого уже нет у нас, западных людей. На самом деле, страница из Второзакония, с которой мы начали разговор, неактуальна, по крайней мере с юридической точки зрения. Однако она наводит на размышления именно о смысле законодательства, о его принадлежности мудрому и разумному народу.

Есть ли закон сильнее других?

Если слушать Писание ушами юриста, нас ждут сюрпризы, в том числе когда мы размышляем о политике, истории и собственно о праве. Так, находим типично современную проблему в вопросе, заданном Иисусу законником: «Учитель! какая наибольшая заповедь в законе?» (Мф 22, 36)[3]. Где есть совокупность норм, тем более если их много, там первым вопросом будет: какая из них «большая», не только в смысле охвата — случаев или фактов, ею покрываемых, — но в более глубоком смысле: какая норма составляет сердцевину, или душу всех остальных, так что они ослабеют, если так или иначе ее не являют, не транслируют? Этот вопрос широко развернут в XX веке Гансом Кельзеном в его Stufenbautheorie. Пражский юрист составляет «ступенчатую пирамиду» норм[4]: на вершине — конституция, «большая заповедь», она струится во все прочие нормы, и они придают ей форму, претворяют в жизнь, воплощают во многочисленных и разнообразных фактах, предоставленных урегулированию, которое с тех пор называется «ординарным». Кельзен также говорит о трибунале, Verfassungsgericht, нашем конституционном суде, который аннулирует противоречивые нормативные постановления, тем самым гарантируя согласованность правопорядка с большой заповедью, подобно тому как Иисус ставит закон и пророков в зависимость от любви к Богу и ближнему.

Но уже блаженный Антонио Розмини об этом говорил, разрабатывая в 1848 году проект конституции и конституционного суда и ставя в центр личность: «Личность человека — это наличное человеческое право: следовательно, также и суть права»[5]. Итак, мудрость и разумность культуры ставят личность в центр правопорядка, как точку опоры, чтобы правопорядок служил человеку, а не экономике или технике; так право получает возможность выполнять свою задачу: организовывать общество, препятствуя повороту назад, к насилию в его разнообразных формах.

Неслучайно первыми конституциями — в современном смысле термина, как основная норма, стоящая над другими, — стали итальянская от 1948 года и немецкая от 1949-го. Опыт тоталитаризма и ужасы Шоа (от ивр. «бедствие, катастрофа» — термин, используемый евреями для обозначения Холокоста — прим. ред.), то есть овеществление человека силами идеологии, нагрузили уже существующее слово[6] новыми смыслами. Так, например, в статье 1 немецкой конституции читаем в первом параграфе: «Достоинство человека неприкосновенно. Обязанность каждого государственного установления — уважать и защищать его». А статья 2 итальянской конституции гласит: «Республика признает [не предоставляет, не присуждает] и гарантирует неприкосновенные права человека, как отдельного, так и в общественных образованиях, где разворачивается его личность, и требует исполнения насущных обязанностей политической, экономической и социальной солидарности», поскольку конституция общества, основанного на свободе и равенстве — мы их называем «человеческим достоинством», — от всех требует деятельного сотрудничества.

Воистину законодательство демонстрирует мудрость и разум народа, выученные им исторические уроки, его способность организовывать, насколько возможно человеку, настоящее и будущее. Задача законодательства — не реализовать заранее составленный проект общей жизни, а создать условия, делающие это возможным[7]. Таким образом, конституция — не божественное право и не естественное право, а наша история, наша культура: в конституцию уложены ценности, сочтенные неотъемлемыми, как для индивидов, так и в общественных образованиях, и руководящие принципы, которые должен осуществлять ординарный закон, идет ли речь о правах или о насущных обязанностях отдельных людей и коллективов.

Личность и субъект права

Заметим, что термин «личность» как таковой существовал в латинском языке задолго до христианства, как, впрочем, и его греческий эквивалент prosōpon, но в языческом мире его смысл — «маска», персонаж театрального представления. Этот термин получил новое значение благодаря богословию: отцы Церкви разработали понятие личности, рассуждая о трех божественных Личностях. В Боге идентичность задана отношением: Отец является таковым по отношению к Сыну; Сын — по отношению к Отцу; Дух — по отношению к обоим; рассматриваемые сами по себе, они всегда и в любом случае — один-единственный Бог. Так была превзойдена метафизика Аристотеля, сосредоточенная на самодостаточной и полной сущности, и создана новая, христианская, где категория отношения, последняя из девяти Аристотелевых акциденций, занимает центральное положение, что прежде было немыслимо[8]. Отсюда рождается идея о том, что личность характеризуется бытием в отношениях и, следовательно, поддержанием их, а отношения возможны только между свободными и равными. Павел учит: «Нет уже Иудея, ни язычника; нет раба, ни свободного; нет мужеского пола, ни женского: ибо все вы одно во Христе Иисусе» (Гал 3, 28)[9]. Таким образом, только христианство заложило основы, далее получившие развитие, для реального равенства, превосходя саму греческую демократию, которая была олигархией мужчин-собственников. Поэтому можно сказать, что Греция изобрела термин «демократия», но только с приходом христианства он обрел тот смысл, какой мы сегодня в него вкладываем. Воистину, все богословские вопросы сопровождаются громкими политическими и юридическими отголосками во все времена.

Из философского понятия «личности», отличного от «индивида» (понятие «индивид» принадлежит к зоологии, где указывает на элемент, далее не делимый: in-dividuum, внутри вида), юриспруденция вывела понятие «субъект права» — великолепное творение, — постулируя, что все люди как таковые — субъекты права, причем равным образом, и оставив позади разные модусы принадлежности к республике, присущие античному миру, то есть модусы субъектов optimo iure и dimidiato iure[10].

Это означает (если перефразировать и развить то, что утверждал Розмини в тексте, процитированном выше), что каждый имеет право иметь права, и это право не такое же, как другие, оно — фундамент для всех прав. Это выражение ввела в оборот Ханна Арендт в книге Истоки тоталитаризма (1951), затем его использовал Верховный суд США[11]: решение, которым человека «законно» приговорили к смерти, было отозвано судьей со следующей аргументацией: «Индивид в тюрьме не теряет права иметь права […]; казненный человек действительно потерял право иметь права»[12]. Приговоренному к смерти как бы говорят: этот мир, наш мир, не для тебя. Это — заклятый человек (sacer) в языческом мире[13].

Вот воистину изумительная юридическая мудрость, которую Запад с таким трудом выработал в собственной истории; право становится орудием достоинства, взаимной свободы, возможности сосуществования в равенстве. И борьбу за эту мудрость надо вести постоянно. Слова закона формируют мир, более пригодный для жизни, лучший для всех: это как бы светское творение[14]. Теперь нам нужно размышлять о загадке слова, поскольку право составлено из слов, законов, судебных решений, административных актов и работает через них. Так язык становится ключом к пониманию юридической проблемы, ценности и смысла законодательства, может поддерживать в нем мудрость и разум или же раствориться в бреду самодостаточности.

Право и язык

С правом происходит то же, что и с языком: все мы научаемся выражать свои мысли, вступая в горизонт смысла, составленный грамматическими правилами, которыми мы все пользуемся, не потому что принуждены, а потому что воспринимаем их как обязательные. «Отчужденный человек — тот, кто, томясь в клетке собственного мировоззрения, чужд смыслу, который другие люди придают тому же миру, и не способен выразить свою точку зрения. Чтобы получить доступ во вселенную смысла, человек должен отказаться от претензии навязывать вселенной собственный смысл»[15]. Чтобы наше слово было понято и коммуницировало, оно должно обладать смыслом, который все ему придают; иначе его понимал бы только тот, кто его произносит.

Слово — дверь к общению или же бреду, к безумному общению с одним собой. Я могу использовать язык также и для того, чтобы критиковать смысл, всеми придаваемый словам, и чтобы предложить другой смысл, но я могу это делать, лишь подразумевая совместный смысл, следуя общепризнанным правилам. Иными словами: смысл юридической игры — в правилах как условии и предпосылке, и это не правило игры, равно как и смысл языка предшествует отдельным словам, которыми я могу пользоваться в том числе и для того, чтобы разрушить всякий смысл, но только подразумевая общепризнанное значение терминов, используемых мною, и грамматические правила, действительные для всех говорящих. Этот смысл — как мы уже сказали, личность, или, точнее, субъект права.

Итак, право — это инстанция, гарантирующая статус личности, ее субъективность: не учреждающая или основополагающая, как в статье 2 итальянской конституции[16], а только приемлющая и охраняющая. Право должно гарантировать юридическую личностность, или субъективность личностей, которые не обладают ею как эмпирические индивиды, поскольку она есть культурный продукт, а не природный; это значит, что право должно не допускать использования людей в качестве предметов. Такое случалось очень часто в истории: Шоа — овеществление человека, сведение его к номеру, садизм, возведенный в систему. И в наше время это все еще возможно.

Итак, «законная власть […] — это власть, делающая видимым разум, в который мы верим»[17]. Право учреждает разум и основывается на совместных верованиях, а значит на антропологическом статусе человека как доверяющего животного. Доверие, которое мы оказываем своим верованиям, — будь то права человека, священный текст, наука с ее утверждениями или золотой запас как гарантия ценности денег — не показывает то, чему мы верим, но дает возможность рассуждать исходя из этих верований[18]. Таким образом, эта вера или доверие не иррациональны, но обусловливают мыслимость самого рассуждения. Кстати, в греческом языке логос означает одновременно «слово» и «разум», поскольку это одно и то же. Учреждать разум свойственно слову, реализующему право; слово дает быть тому, чего нет — это своего рода светское пресуществление. В природе мы индивиды, наши отношения основаны на силе, война — принцип нашей деятельности, тогда как в праве мы поставлены — поскольку оно есть третья сторона[19] — субъектами внутри блага, действительно общего, состоящего в том, чтобы быть вместе, жить мирно. Фундаментальная ошибка современной правовой политики в том, что она путает настоящее общество, то есть человека с его реальными потребностями и целями, и наше представление о нем, то есть политику, понимаемую как идеология. Социальная проблема понята и истолкована как политическая, тогда как на самом деле политическая проблема — это прежде всего проблема социальная[20].

Право как антропология

Исходя из представления о человеке как о говорящем животном, юридическая антропология постулирует себя как знание, которое институционализирует человека и его мир через символическое посредничество языка, и как подразумеваемую отсылку к до-юридическим ценностям, разделяемым всеми: итак, это принцип, унифицирующий многие области знания[21]. Следовательно, утверждение в Евангелии от Иоанна: «В начале было Слово» (Ин 1, 1) — подлинно философское, а не только богословское. Евангелист отождествляет метафизику с языком, и язык становится первоисточником смысла вселенной[22]. Мир языка учреждает человека, который рождается в нем, уже в нем находится и вступает в него, постигая смысл, уже разделяемый всеми. Я даже могу разрушить всякий общий смысл слов, переделывая и переформулируя каждое слово по собственной прихоти[23], заново сочиняя мир по моему образу и подобию, но я смогу это сделать, только приняв правила данного мне языка, иначе буду говорить на языке, понятном мне одному: так выглядит бред[24], или идиотизм в этимологическом смысле термина[25]. Речь, общий язык — это первый общий разум, и это один из неотъемлемых аспектов общего блага. Язык — первая социальная категория, которую надо признать, в ней и исходя из нее задан каждый индивид в своих отношениях с другими; ведь язык — это зеркало реальности, а не ложный образ. Реальность формирует язык, а не наоборот.

Сказанное выше — не что иное, как древнее, классическое рассуждение, изложенное в современных терминах. Так, уже Платон отличает внутри речи (логоса) эйкон, то есть слово, прямо означающее вещь, от фантазмы — образа или обманчивого знака, вводящего в заблуждение относительно формы реальности[26]. Софист, вчерашний и сегодняшний, чаруя своей логикой, не говорит правду, а обманывает, словами создает мир, не существующий в реальности, но софист его предъявляет как истинный, и все соглашаются, по неведению или из страха. Его ложь радикальнее, чем у простого мошенника: последний всего лишь скрывает предметы, замутняет их вид, как в игре с тремя картами, где всегда появляется та же карта, но у тебя складывается впечатление, что они разные, потому что твой глаз обманут. А софист манипулирует словами, искажает их смысл, логическую структуру, выдавая предметы за то, чем они не являются, за их противоположность, не открывая, что они означают в реальности, потому что твой ум одурманен.

Здесь — проблема прямоты, честности (orthotēs) юридического языка, а значит и законодательства, как языка, который должен верно представлять предметы, а не обманывать. Эта проблема как никогда насущна во времена, подобные нашему, когда медийный мейнстрим способствует путанице и пропагандирует ее[27]. Платон также утверждает, что «надлежит законодателю […], учитывая то, что есть в точности само имя, давать имена всем вещам»[28]. В самом деле, связь между словом — или глаголом, или знаком — и вещью называется в классической логике ratio, или разум, и recta ratio, прямой, или правильный разум; искаженный разум не только выдает вещь за то, чем она не является, или не показывает такой, какова она, но, хуже того, использует язык для подтасовки.

Решения Франции и Европейского парламента об аборте

Если конституции появились, чтобы признать личность и установить, способом, присущим праву, ее субъективность, то при недавнем включении в конституцию права на аборт во Франции мы наблюдаем обратное: свержение субъекта, низведенного до объекта, которым можно распоряжаться, в том числе отказать ему в праве на существование. Следует помнить, что конституция — это вершина, по крайней мере в настоящий момент, западного юридического опыта, поскольку она обозначает переход от государства XIX века, которое предоставляет права кому хочет и забирает обратно когда хочет, к государству конституционного права, которое признает за каждым индивидом как таковым право иметь права, признает их и гарантирует, а не предоставляет.

В этих рамках французское решение не может не вызвать большого недоумения. Нанесен ущерб самому смыслу языка и права, как мы показали. Хештег #moncorpsmonchoix (мое тело — мой выбор), спроецированный на Эйфелеву башню — это просто неправда, потому что, в случае эмбриона, мы говорим не только о «твоем» теле, а право осуждает решение отрицать другого. У другого «свое» тело, хотя и хрупкое. Воспрепятствовать отрицанию другого — в этом смысл конституций, как мы увидели.

Кроме того, поскольку вопрос аборта уже урегулирован, во Франции, как в Италии и других странах, ординарным законом, имеет смысл довольствоваться этим инструментом. Да и сам тот факт, что за медицинскими работниками признано право на возражение по совести, служит наилучшим доказательством того, что по этой теме нет единогласного и консолидированного общественного согласия.

Как замечает Конференция епископов Франции в своем коммюнике от 29 февраля этого года, аборт остается покушением на жизнь в ее начале и как таковой не может рассматриваться только с точки зрения прав женщины[29]. К тому же он отрицает не только субъективность еще не рожденного младенца, но и всякую значимость отца, который просто исчезает. Во всей этой дискуссии никто ни разу не указал на необходимость предоставить средства попечения и помощи женщинам и семьям, принимающим решение продолжать беременность, тогда как защита женщин и детей, равно как и семьи, несомненно представляет собой тему конституционного значения.

11 апреля, вызвав такое же недоумение, к решению французов прибавилось решение Европейского парламента потребовать включить право на аборт в Хартию основных прав Европейского Союза. В перспективе голосования по этой резолюции Комиссия конференций епископов Европейского Союза выпустила декларацию, вновь утверждая, что «поддержка женщин и их прав не связана с поддержкой аборта». И прибавлено: «Аборт никогда не сможет быть основным правом. Право на жизнь — основной столп всех остальных прав человека, особенно право на жизнь самых уязвимых, хрупких и беззащитных, таких как еще не рожденный ребенок во чреве матери, мигрант, пожилой, человек с инвалидностью и больной».

В той же декларации епископы подтверждают свою решимость работать «ради такой Европы, где женщины могли бы проживать свое материнство свободно и как дар для них и для общества, и где материнство никоим образом не ограничивало бы личную, общественную и профессиональную жизнь. Поддержка и облегчение аборта противоположны реальной поддержке женщин и их прав»[30].

Ценность жизни следует признать высшей именно потому, что она служит фундаментом для любого другого права, и прежде всего это касается начальных стадий жизни, когда она особо хрупкая. Конечно, продолжать беременность в некоторых случаях — подлинно героический поступок, именно поэтому следовало бы гарантировать женщине свободу материнства, а не только, как фактически получается, от материнства. Свободу женщин, порой ограниченную и обусловленную, надо укреплять, давая возможность для жизни, а не для капитуляции перед смертью. А здесь, напротив, мы видим максимальную поддержку и усиление идеологии «собственной меры», которая догматически насаждается как истинная мера вещей, тогда как наш разум не мера вещей, ровно наоборот.

За этими сценариями — от оплодотворения в пробирке и исследований над эмбрионами до возможного клонирования и гибридизации человека, от аборта до евгеники, вплоть до mens eutanasica, не менее беззаконного проявления господства над жизнью — стоят культурные позиции, отрицающие человеческое достоинство[31], в юридическом смысле термина, право как таковое, афишируя его софистическое понимание, а потому — радикально выхолощенное. Вслед за св. Павлом мы можем сказать, что люди таким образом «подавляют истину неправдою» (Рим 1, 18).

Хотелось бы, чтобы даже в очень сложных ситуациях законодательство всегда оставалось мудростью народа. В двойном смысле: являло ее и придавало ей конкретную форму. И тем самым оно поможет нам, как выразился Папа Франциск в Пасхальном послании этого года, «осознать ценность каждой человеческой жизни, которую надо принимать, защищать и любить»[32].

***

ПРИМЕЧАНИЯ:

[1]       Ср. H. J. Berman, Diritto e rivoluzione. Le origini della tradizione giuridica occidentale, Bologna, il Mulino, 1998.

[2]       Ср. A. Schiavone, Ius. L’invenzione del diritto in Occidente, Torino, Einaudi, 2005, 41-73.

[3]       Однако в греческом тексте просто сказано: «Какая заповедь большая в законе?» (entolē megalē en tō nomō). К сожалению, следует отметить, что в Евангелии учителя закона почти никогда не производят благоприятного впечатления, за исключением Никодима и кое-кого еще.

[4]       Ср. H. Kelsen, La dottrina pura del diritto, Torino, Einaudi, 1951.

[5]       A. Rosmini, Filosofia del diritto, в Opere edite e inedite di Antonio Rosmini Serbati, Padova, Cedam, 1967-69, vol. I, 191.

[6]       Слово само по себе очень древнее и чисто описательное, указывает на конфигурацию равновесия властей в обществе и на определение различных социальных и политических ролей. Такова конституция (politeia) в Афинах или в Королевстве Двух Сицилий (1221). Но теперь это слово означает «большую заповедь», то есть обрело новый и более глубокий смысл.

[7]       Ср. G. Zagrebelsky, Il diritto mite. Leggi diritto giustizia, Torino, Einaudi, 1997, 9.

[8]       Ср. Августин Гиппонский, св., О Троице, V, 8. В тексте, насыщенном цитатами, говоря об Аристотелевой логике, автор утверждает, что «оба выражения принадлежат к одной категории — к той, какую именуют отношением. Относительный термин не означает сущности. Следовательно, несмотря на различие между “рожденным” и “нерожденным”, они не указывают на различие в сущности».

[9]       Все эти различия абсолютно нормальны в древнем мире, то есть нехристианском. «Одно» — здесь единство не числовое, а качественное: все мы принадлежим к одному типу.

[10]      Ср. ст. 1 Гражданского кодекса: «Юридическая способность обретается в момент рождения». Существует только один тип юридической способности, то есть субъективности. И все ее обретают, когда рождаются.

[11]      Furnam v. Georgia, 1972.

[12]      Ср. F. Stella, La giustizia e le ingiustizie, Bologna, il Mulino, 2006, 126 сл.

[13]      Ср. G. Agamben, Homo sacer. Il potere sovrano e la nuda vita, Torino, Einaudi, 1995. Большая заслуга этого автора в том, что он заставил нас переосмыслить право, исходя из концентрационной вселенной, «лагеря», который есть бесправие в чистом виде.

[14]      Ведь они воспроизводят действенность божественного Слова, которое осуществляет то, что говорит.

[15]      A. Supiot, Homo juridicus. Saggio sulla funzione antropologica del Diritto, Milano, Mondadori, 2006, 26.

[16]      Следовательно, не на основании предшествующих праву философских или религиозных тезисов, а по своей структуре как таковой. Именно поэтому право не технология, предусматривающая объекты, поскольку само оно предусматривает — и учреждает — субъектов. Иными словами, право, как социальная грамматика, запрещает насилие, не позволяя силе — или политической, экономической или технократической власти — быть мерой отношений.

[17]      A. Supiot, Homo juridicus…, цит., 176.

[18]      Как у св. Фомы praesuppositio fidei. Так называемые «пять путей» Аквината — не доказательство бытия Божия more geometrico (геометрическим методом), а объяснение того, что все понимают, когда говорят «Бог».

[19]      Не случайно в каждом судебном зале есть надпись: закон равен для всех, — и судья поставлен как третий по отношению к спорящим сторонам. Так в притче о милосердном отце (Лк 15) два брата не могут признать себя таковыми, потому что не знают отца — третьего по отношению к ним. Братство — это отношения трех, а не двух: я, мой брат и то, что нас учреждает в этом качестве, то есть право.

[20]      Ср. L. Dumont, Homo hierarchicus. Il sistema delle caste e le sue implicazioni, Milano, Adelphi, 2004, 84.

[21]      Ср. P. Legendre, Della società come testo. Lineamenti di un’antropologia dogmatica, Torino, Giappichelli, 2005, 39 сл.

[22]      Ср. A. Supiot, Homo juridicus…, цит., 38. Уже Парменид заметил, что «быть, говорить и думать — одно и то же» (H. Diels, Die Fragmente der Vorsokratiker, griechisch und deutsch, vol. 1, Berlin, Weidmann, 1954, 232). С другой стороны, Фридрих Ницше утверждает: «Боюсь, мы не избавимся от Бога, потому что все еще верим в грамматику» (Ф. Ницше, Сумерки идолов).

[23]      Сегодня это происходит, когда «переписывают» гендер, в том числе в словах. Делается попытка возвести schwa в систему, упраздняя различие полов, присущее грамматической логике, а потому самим мужчине и женщине.

[24]      Ср. A. Supiot, Homo juridicus…, цит., 27.

[25]      По-гречески idios значит «ограниченный самим собой»; это противоположность ума, признающего связи, устанавливаемые предметами и людьми.

[26]      Ср. Платон, Софист, 223a-236c.

[27]      Именно в XX веке, в эпоху больших тоталитарных систем, информация — сначала с кинематографом, потом с телевидением, наконец с соцсетями — становится пропагандой, или софизмом. Это — один из самых радикальных аспектов «фальшивых новостей» (fake news): не только фальшивое содержание новости, но искаженная логика, лежащая в основе того, как информация преподана, фальсификация языка.

[28]      Платон, Кратил, 389e.

[29]      Ср. https://eglise.catholique.fr/espace-presse/communiques-de-presse/546547-vote-par-le-senat-de-linscription-du-droit-a-livg-dans-la-constitution-declaration-de-la-cef-2

[30]      Ср. Комиссия конференций епископов Европейского Союза, «Да поддержке женщин и их прав на жизнь, нет аборту и навязыванию идеологии», www.comece.eu/wp-content/uploads/sites/2/2024/04/2024-04-09-Abortion-Statement-IT.pdf

[31]      Ср. Бенедикт XVI, Caritas in veritate, № 75. В энциклике сказано: «Изумляет произвольная выборочность того, что сегодня предлагается как достойное уважения. Легко шокируемые неважными предметами, многие готовы терпеть неслыханную несправедливость». В связи с этим см. также недавнюю Декларацию Ведомства вероучения Dignitas infinita о человеческом достоинстве (https://press.vatican.va/content/salastampa/it/bollettino/pubblico/2024/04/08/0284/00588.html).

[32]      Франциск, Послание «Urbi et Orbi», Пасха 2024, www.vatican.va